Сказал и замолк на мгновенье Ермак. Только искры так и блещут, так и прожигают насквозь столпившихся вокруг него казаков.
Кажутся часами тягучими недолгие мгновения ожиданья.
Загудел круг. Точно ропот отдаленного прибоя прокатился по станице.
Зашумела вольница, как бурное, волнующееся море. Напрасно старался уловить речи и возгласы казаков атаман. Один гул только гудел и переливался с добрые четверть часа. И вот все стихло, — на минуту только, чтобы в следующее мгновение разразиться подобно громовому раскату, прокатившемуся и замершему далеко в степи:
— На Сибирь!.. На Кучума!.. Идем!.. Согласны!..
— Заслужим царю-батюшке!.. Сослужим русскому народу!..
— Все до единого охочи идти за тобою, батька-атаман!..
Ермак вспыхнул от счастья. Лицо его загорелось, взоры сверкнули горделивым огнем. Он поднял их к небу, снял шапку, с благоговением трижды осенил себя крестом.
— Спасибо, братцы!.. Потешили вашего батьку-атамана!.. — произнес он, и быстрые глаза его, с неизъяснимым в них выражением бесконечного счастья, обвели круг.
— Тебе спасибо, что надоумил такое, что с народом православным да с царем-батюшкой примирить нас ладишь, атаман! — послышались умиленные голоса недавних разбойников, теперь идущих на великий подвиг людей. И чуть ли не впервые тихо, бесшумно, без обычных криков и песен казаки покинули круг.
Гордый, счастливый, довольный и радостный возвращался Василий Тимофеевич в свою атаманову избу.
Разбившись на кучки, казаки еще говорили и советовались в во всех углах станицы. Надежда близкого похода оживила всех. Ермак не ошибся в своих «ребятах», в своей удалой, смелой вольнице. Ни один казак из круга не заикнулся даже о том, как можно ничтожной, пятисотенной горсти людей идти в чуждую им дикую землю, кишмя кишащую вражьими воинственными племенами. Ни один даже не подумал о том.
— Эх-ма! — с силою произнес сам себе Ермак, — нешто нам, удалые головушки бесшабашные, отваги да храбрости занимать стать?..
И гордо поднималась красивая голова казацкого атамана, и с любовью обращались глаза назад к площади, где тихо и мирно беседуя расходились казаки.
— Благодарю тя, Господи, што дал мне радость в ребятах моих! — произнес Ермак, обращая умиленные взоры кверху.
И самое небо, синее и ясное, казалось, приветствовало его в этот день. Оно сияло с бесконечной лаской, грея природу последним августовским теплом.
— Добрый знак… Ишь, ровно радуется заодно с нами солнышко, произнес мысленно Ермак.
— Василь Тимофеич, пожди малость, — услышал он вдруг приятный, юношеский голос за своими плечами.
— Што тебе, Алешенька? — ласково кивнул Ермак, окидывая любующимся взором спешившего за ним юношу.
И было чем полюбоваться в существе молодого князя.
За эти два года Алеша Серебряный-Оболенский выровнялся и вырос, и похорошел на диво. Сильный и стройный, как молодой дубок, он, своей прекрасной, юношеской фигурой, быстрой, ловкой и подвижной, своим смелым, исполненным отваги лицом, казался старше своих лет, может быть вследствие пережитых в детстве страданий. Чудесно сверкали его глубокие, синие, немного печальные глаза. Юною мощью и затаенной силой дышала каждая черта юного князя. Легкий пушок пробивался на щеках и подбородке, а над смело очерченным ртом чуть темнели молодые усики.
— С каждым днем ты у нас пригожее да пригожее становишься, — произнес Ермак с отеческою нежностью, глядя на красавчика-юношу, — и как помыслю только, где такому-то молодцу мы невесту сыщем… Во всей Перми тебе, поди красой не найти под пару, — пошутил он, слегка ударив по плечу Алешу.
Но тот даже не улыбнулся на шутку. Его красивое лицо было бледно.
Губы слегка дрожали. Ермак только сейчас заметил странное состояние своего любимца.
— Ой, да што ж это с тобой, Алеша-светик? Обидел тебя кто? — встревожась участливо спросил он юношу.
— Обидел и то, — чуть слышно, отвечал князь, до боли закусывая губы.
Его глаза потемнели, ноздри вздрагивали и трепетали, как у молодого, горячего степного конька.
— Кто смел обидеть? — мощно загремел голос Ермака и черные брови его сурово сошлись над переносицей.
За последние два года он, как сына родного, полюбил этого статного, пригожего юношу и неотлучно держал его подле себя. Одна мысль, что кто-то посмел обидеть его, атаманова, любимца, бросала в жар и в холод Ермака.
— Кто дерзнул? — еще грознее и строже прогремел его окрик, от которого дрожали самые смелые казаки.
— Но Алеша не дрогнул. Он, подняв смело голову и вперив свои честные, прямые, синие очи в очи Ермака, произнес твердо:
— Мещеряк обидел меня, атаман.
— Мещеря? Твой брат названный, первый друг и приятель? Да што же это он? — недоумевающе ронял слово за словом Ермак. — Аль ополоумел, невзначай, Матюша? Говори, князенька, чем он прогневил тебя.
— Скажу, — смело ответил юноша. — Давеча ты круг собирать велел, со станом беседовал. Я все слыхал, хоть и не смел совать нос в казацкое дело.
А слыхать, все слыхал, как ты на Кучумку идти решил, Сибирь воевать во славу нашего народа, и вместях ликовал я с вольницей твоею… Только стали расходиться с круга, а Матвей мне и говорит: «Ты, Алеша, не печалуйся больно — не долог наш поход будет. Не заждешься. А я тебе за это, што ни на есть самого дорогого из Кучумкиных сокровищ проволоку, как вернемся»…
Вот как обидел меня мой брат богоданный, атаман! — заключил с пылающими глазами свою речь Алеша.