Его орлиный взор по-прежнему не отрывался от чащи. Седоусый есаул Кольцо встал возле атамана. Все взоры впились в Ермака. Все ждали, готовые грудью постоять за свою свободу, за вольные головы казацких дружин… Казалось, поведи только черною бровью храбрец-атаман, и вся эта горсть смельчаков ринется вперед навстречу еще невидимому врагу.
Топот слышался все ближе и ближе… Вот замелькали цветные кафтаны в зеленой листве.
— Го-то-о-вься! — еще раз пронеслось по лесу.
Почти одновременно с этим выскочили из чащи с десяток верховых на быстрых и рослых конях, убранных чепраками.
— Наши! — вырвалось разом удивленным возгласом из нескольких сотен грудей.
— И впрямь наши! Дозорные вернулись! — весело и радостно крикнул Ермак. — Да и с прибылью никак!.. Коней, гляди, робя, пригнали!
— И то с прибылью! — весело крикнул черноглазый Мещеряк, скакавший впереди всех на дивном, белом, как снег, аргамаке, — воеводовым конем тебе челом бью, атаман! — и спрыгнул с лошади на всем скаку, веселый, радостный, так и сверкая темным взором. За ним спешились и все остальные.
Это были все молодые, сильные казаки, как на подбор молодец к молодцу.
Ничего хищного, ни разбойничьего не было в их мужественных, дышащих удалью, лицах.
— Здорово, Мещеря! Отколь выудил коньков? — спросил молодца-юношу Ермак Тимофеич.
— Из-под самого носа воеводиной рати стянул, атаман, — бодро и весело отвечал тот. — Вишь притомились царские дружинники-стрельцы да дети боярские: на привале полдничали да соснуть полегли. Больно крепки чарки зелена вина, видно, у царской рати. Ну, а кони на траве стреножены, паслись… Я, да Ивашка Гвоздь, да Соловейка, да Петрушка-Пушкарь ползком до часовых и добрались. Их похватали, перевязали, рты позаткнули, а сами коней подхватили да сюда. Проснется воевода — на палочке верхом поскачет, его сподручные тож, — с хохотом закончил свою речь черноглазый Матвей.
— Ай да Мещеря! Ай да хват-парень! — захохотал и Ермак. — Видано ли дело, штоб из-под самого носу воеводы коней увесть!
За ним хохотали и все разбойники, находившиеся на поляне. Снова ожила дремучая чаща Поволжья и сотнями голосов прокатилась эхом, замирая в хрустальных волнах соседки-Волги. Казалось, глядя на все эти беспечно смеющиеся лица, что не душегубы-станичники это, готовые, как звери, броситься с ножами на добычу, а веселый, добродушный народ собрался поболтать и побалясничать в лесной чаще.
Но вдруг снова все смолкло…
Лицо черноокого Матвея сразу стало серьезным.
— Слушай, атаман-батька, — произнес громко юноша, — кони-конями, а рать — ратью. Черные вороны по следам нашим идут; напали верно… Всего в пяти переходах от нас они. Сниматься надо да утекать, не то нагрянут…
Видимо-невидимо их нагнало: передовой отряд воеводский и то змеей растянулся длиннющей, на два перехода хватит.
— С тыщу будет? — небрежно кинул Ермак.
— Какое? Тыщи с три, а то и более! К ночи ждать беспременно надо…
— Зачем ждать, — усмехнулся Ермак. — Когда черные вороны тучей на коршуна несутся, коршун к небу вздымется и пойдет на улет. Не соромно то, не зазорно, — все же коршун выше да могучей, все же не одолеть его стае вороньей! — презрительно повел плечами атаман.
Потом, помолчав немного, он словно раздумал. Спустя несколько минут громким кликом далеко раскатился его могучий голос:
— На струг, робята! Живо! На струг!
Ожила мигом поляна. Забегали, засуетились люди, собираясь в путь.
Снимали шатры, убирали всякие признаки жилья-стоянки. Каждый хлопотал за себя и за других. Ермак отошел к стороне, терпеливо выжидая окончания сборов.
Целый план роился в этой гордой вольной голове, по которой давно тосковала Московская плаха.
Гроза Поволжья не любил утека, как он называл бегство от царских дружин, но он не был волен в своих чувствах. Его пятисотенная дружина лежала целиком на его совести. Будь он один, бобылем, без этой вольницы, прославившей себя разбойничьими удалыми делами, он бы не бежал, как ночной вор, а дорого бы продал царскому воеводе свою удалую головушку! Прежде чем одолели бы его ратники-стрельцы, он не мало искрошил бы их своей казацкой саблей.
Но не один он, Ермак. Он отец всех этих удальцов, деливших с ним радость и горе казацкой жизни. Они его выбрали своим атаманом-батькой, вверили ему свою судьбу, должен же он охранять их буйные, смелые головы.
Многих из них ждут-недождутся палачи. Иван Кольцо, ближний советник и есаул Ермака, давно заочно приговорен к мучительной казни четвертованием; Волк, Михайлов Яков, бежал из застенка; Никита Пан приговорен с ними; о нем, Ермаке, и говорить нечего: лютые муки ждут его в Москве. По нем, как по травленному зверю, гонится царская погоня. Все Поволжье занято московским дружинами. Надо спасаться, уносить свою шкуру. Не за себя жутко атаману, а за тех, которые слепо доверили ему свою судьбу.
Любит он их всех, могучий атаман. Дорог ему каждый из этих отчаянных удальцов, с которыми протекли вольные годы его бесшабашной казацкой жизни.
И пока собираются его дружинники в дальний путь, он сидит с глубокой думой, поникнув головою.
— Атаман-батька, — слышится ему тихий голос, — дозволь слово молвить.
Просьбишка у меня до тебя малая есть.
Ермак быстро поднял чернокудрую голову. Юноша Мещеряк, его любимец, удалец-подъесаул, стоит перед ним.
— Выкладывай, Мещеря, — ласково, окинув казака своим орлиным взором, произнес атаман и дружески хлопнул по плечу черноглазого Матвея. — Вместе щи хлебаем, авось вместях и беду разжуем.