— Ведомо мне все, все ведомо, — произнес он умиленно, трижды целуя юношу. — Все мне рассказала стрекоза моя. Ну, што ж, Божья воля! Совет вам да любовь, милые. С радостью отдам за тебя мою Татьяну. За честь сочту породниться со славным родом князей Оболенских. И то сказать, под пару вы оба — сироты круглые, а сиротам Господь помогает. Так-то, Алешенька. С похода вернешься, прославишься, батюшке-царю челом ударишь, гляди, взыщет еще за гибель деда твоего со злодеев-опричников, а тебе великий почет воздаст.
— Не надо мне почету, Семен Аникиевич. Дедовой гибели мне век не забыть. А до почестей-то я не больно охоч. Отдай за меня Татьяну Григорьевну, коли я добуду честью руки ее, поселимся мы здесь, в тиши Сольвычегодской, подале от злых людей да печальных мест, — уклончиво отвечал Алексей.
Еще крепче, еще нежнее обнял его за эти речи Строганов. Обняла его следом за ним и Танюша.
— Вертайся скореича, а я ждать денно и нощно буду, — шепнула она своим милым голоском.
И в тиши огромной пещеры слышится теперь этот милый голосок Алеше.
Стоит, точно въявь, перед ним стройный облик с голубыми очами, с длинной и толстой косой. И непреодолимо хочется ему увидать ее теперь, тотчас же…
Но невозможно, несбыточно это.
— Тяжело! — помимо воли срывается с губ юноши.
— Што ты, братику? Неможется, што ли? — заботливо спрашивает его проснувшийся Матвей.
— Ах, Мещеря, — печально роняют губы Алеши, — тоска какая… Сердце заныло, мочи нет… Татьяна Григорьевна видится въявь, ну, вот-вот, точно живая…
— Эх, ты, молодость! — добро и снисходительно рассмеялся Мещеряк, зазноба сердешная не дает покоя… А ведь с чего и кручиниться больно?..
Вернешься с похода, повенчает вас поп, станете жить-поживать да добра наживать. Ждет тебя твоя люба, тоскует по тебе… Не то, что я… по мне-то никто, небось, не тоскует… — тихо, чуть слышно заключил Мещеряк.
— Ну, так што же?… Ведь и ты ни по ком не тоскуешь, — произнес, поднимаясь со своего потника и подсаживаясь к нему, Алеша. — Ведь твое ретивое ни по ком не болит, Мещеряк?
— Болит, — несвойственным ему робким звуком проронил черноглазый молодой казак. И, как бы разом стряхнувшись, заговорил тихо, невнятно:
— Видал, чай, нередко боярышни Строгановой, невесты твоей, ближнюю девушку…
— Агашу-то?.. Еще бы!.. Как не видать!.. Так неужто ж ее полюбил ты, Матюша?
— Ее, — тихо прозвучал ответ.
— Ну и скрытен же ты, парень! А мне ни слова, — упрекнул друга Алеша.
— Неспроста молчал, — взволнованно, горячо начал Мещеряк. — Ты именитый, славнородный князь, боярский внук и кажиная девушка с тобой венчаться за честь примет. А я… Нешто могу я крале моей сказать: «выходи за меня, желанная». — «А кто ты?» — спросит. — «Поволжский разбойник, душегуб ночной, погубитель», — вот што могу ответить любе моей, — с плохо скрытою горечью заключил казак.
— Нет, милый, не душегуб я, — помолчав с минуту подхватил он снова, хошь и виновен я, што гулял с вольницей на Волге да Дону… Отец мой вместях со мной, малолетком, пошел к казакам и меня, мальчонка, с собой привел… Нехотя сделался я станичником… А все же не женой разбойника быть моей Агаше. Вот покорим с атаманом Сибирь, с мехами, соболями да куньими зашлю сватов к моей крале и велю сказать им: «храбрый казак-воин, один из воителей сибирских, просит тебя в жены, девица-душа»… Ин, это особь статья будет. Дружинником славным не побрезгает Агаша, — сверкая в темноте разгоревшимся взором заключил Мещеряк.
Уголья в кострах вспыхнули и погасли. Полная, непросветная тьма окутала пещеру. И среди этой, мигом воцарившейся темноты, тихо прозвучал красивый и звонкий голос Алеши:
— Либо победим, либо помрем под татарскими стрелами да ножами, а без царства сибирского, без славы победной не вернемся к невестам нашим, слышь, Мещеряк…
Едва встало солнышко, как уж на ногах была вольная дружина. Закипела работа. Опять складывали костры, варили кашу, подкреплялись для дальнего пути.
Быстро прошло в хлопотах время, и снова, покинув гостеприимный приют, огромную пещеру, окрещенную казаками Ермаковым камнем, двинулись дальше вверх по реке. Но это уже была не мелкая каменистая Чусовая: глубокая, прозрачная, как стекло, река текла, словно плавленное серебро, вздымая судна на своем искрящемся, пенистом лоне.
— Серебрянка — река, — заметил кто-то из вожаков-татар, знавших местность.
И сама природа здесь заметно изменилась. Крутые, обрывистые утесы голыми камнями, неуклюжими скалами вздымались по обоим берегам. Чахлые березовые рощицы да поросшие мохом, словно плешью подернутые, берега не манили, как прежде, взора богатым ландшафтом. В иных местах утесы, перекинувшись над рекою, сближались так, что лодки скользили как под сводчатым навесом из каменных глыб. И тогда сумерки наступали среди белого дня. Только серебряная вода чудно белелась и сверкала, придавая какую-то сказочную прелесть реке.
Два дня плыла по Серебрянке грозная Ермаковская дружина. Высадились у верховьев ее и заложили здесь земляной городок, прозванный Кукуем-городом.
Теперь иная работа предстояла им. Простившись с несколькими товарищами, которым надлежало остаться во вновь заложенном городке, и снабдив их порохом, оружием и съестными припасами, Ермак собрал новый круг на берегу Серебрянки.
В виду громоздившегося вблизи Урала он потребовал нового запаса мужества и энергии от своих удальцов.
— Плыли мы, братцы, реками. Ноне волоком по горному ущелью тащить придется и челны да пушки на себе тащить, — сказал он, указывая рукою на громоздившийся впереди них Уральский хребет, покрытый темною зеленью кедровых лесов.