Осень, как нарочно, казалось, медлила наступлением и лиственница еще не меняла своего изумрудного наряда. Кое-где лишь в лесах и рощах золотилась листва, да на ветвях мелькали багровые пятна покрасневших листьев.
— Пойдем и волоком, коли прикажешь, атаман! — дружным хором отвечали казаки.
— Трудно буде вам, братцы, не хочу таиться, — серьезно произнес Ермак.
— Евона!.. Што за трудно!.. Передохнем малость, да и айда в путь-дороженьку. Небось, коли руки-ноженьки замрут, мы их на Кучумкиных воях живо расправим, — весело острили казаки. И, повытаскав на берег челны, они обмотали бечевы вокруг поясов и дружно ухнув враз, потянулись по каменистому хребту ввысь Урала.
Тяжелый то был путь, страшно тяжелый. Все выше и выше вздымался узкий проход горного хребта. С обеих сторон его каменными громадами высился пояс. Ноги скользили об уступы, поросшие мхом. Пот градом катился с лиц казаков. Но когда притуплялась энергия и падали силы, появлялась впереди мощная фигура молодца-атамана, сверкали воодушевлением и страстной верой ястребиные очи и могучий голос рокотом прокатывался по горам:
— Приналяг, ребятушки!.. Самая малость осталась.
И взяв лямку от первого попавшегося казака, Ермак надевал ее себе поперек стана и тащил челн наравне с другими.
— Небось, в Кучумкином улусе отдохнем. Хорошо, поди, живет собака, шутил он, оглядываясь на тащившихся за ним следом молодцов. — А ну-ка, братцы, грянем песню поудалее!
И раздавалась песня, могучая и широкая, как сама Русь, рожденная в Поволжье, вскормленная им, удалая и смелая, как жизнь старинных русских героев, веселая и радостная, как весеннее утро. И старый Урал слушал песню эту. Старому Уралу, слышавшему до этих пор только гиканье да дикие крики своих туземцев-сынов, в диковину была эта захватывающая мелодия русской боевой удали. Старый Урал слушал, эхо повторяло могучие, из самой души выхваченные звуки сотен сильных, здоровых голосов…
Алеша Серебряный-Оболенский работал и пел вместе с другими. Да и не он один: есаул Кольцо, не говоря уже об атамане, и Волк Михалыч, и Пан, и Мещеряк — все не отставали от простых казаков-воинов.
Алексей, однако, не привыкший к такой работе, скоро выбился из сил.
Лямка больно натирала его плечо и грудь, голова ныла, в ушах слышался звон. Пот градом катился по лицу. Алеша далеко отстал со своим челном от других и едва передвигал усталые ноги.
— Ай, паря, да никак и ты при деле? — услышал он громкий голос над собою. Оглянулся — Никита Пан перед ним. Суровое лицо со шрамом дышит участием. Обычно жесткие глаза ласково смотрят на юношу.
Еще перед самым походом подошел к Никите этот молодой красавчик, что трудится сейчас, выбиваясь из сил, вместе с другими, и, протянув ему руку, сказал:
— Много ты виновен передо мною, Никита Никитич… Осиротил ты меня в конец… Держал я за то зло на тебя лихое… В поход выступаем — прощаю тебя… И ты прости, в чем виновен, Христа ради… — сказал и поднял ясный взор на стоявшего перед ним Никиту.
Тот даже всколыхнулся весь. В ожесточенном в разбоях сердце давно загорелась жалость к синеокому юноше, — жалость и раскаяние в убийстве его дядьки. И только из гордости не шел первый к «молокососу» удалый, бывший разбойник, казак. А лишь только заикнулся о мире Алеша, крепко пожал протянутую ему руку Никита.
— Меня прости, окаянного, — тихо шепнул он тогда.
И теперь, видя тщетные усилия Алексея над челном, поспешил к нему на помощь.
— А ну-ка, князенька, давай-кась, пособлю малость, — предложил он, подхватив бечеву Алешиного челна и с силой потянув последний.
Молодой князь было отклонил подмогу.
«Какой же он казак, коли не справляется с работой? Засмеют другие», вихрем пронеслось в его голове, но последние силы оставили князя, и он, помимо воли, передал Никите бечеву. Тащившие перед ним другой струг три другие казака одобрили поступок Никиты.
— Спасибо подъесаулу. Выручил князеньку. Пусть поразомнется малость.
Глядишь, и Жаровля скоро.
Действительно, вскоре сверкнула белая полоса реки. Радостный вздох облегченья вырвался из груди дружины.
— Жаровля и то… Кончен трудный путь…
На другой день, отдохнув хорошенько, спустили струги на реку и поплыли сначала по Жаровле, гостеприимно принявшей усталых путников на свое серебристое лоно, а потом вниз по Туре-реке. Теперь грозный Урал остался далеко сзади. Его величественные вершины глядели уж с тыла на казаков. По обе стороны реки Туры до Тавды тянулась непроходимая тайга.
Сосны и ели, пихта и липы разрослись широко и вольно, чередуясь с огромными кедрами, усеявшими склоны гор. Около берега реки — кусты боярышника, таволги и шиповника, дальше сочная, высокая трава, почти в рост человека, еще не успевшая пожелтеть, несмотря на позднее время начинающейся осени. Местами прерывалась пышная заросль тайги, и холмистая степь с болотистыми озерами представлялась взорам казаков. Одно было странно: до сих пор ни на Серебрянке, ни на Туре-реке не было людей.
Правда, изредка рисовался силуэт кочевника-татарина на его ходком киргизском скакуне на вершине холма или на опушке тайги, но он пропадал так же быстро, как и появлялся, с такой стремительностью, что Ермаковские воины сомневались даже живой ли то был человек или марево, обманывающее взоры.
— Когда ж мы народ-то узрим здешний, спроси вожа, Алеша, — нетерпеливо обратился Ермак к сидевшему с ним вместе на лодке Серебряному.
Алеша, услыша приказанье, ловко перепрыгнул в соседний, следовавший за ним, челн, потом в другой, третий и, прыгая как кошка, добрался, наконец, до того струга, где сидел татарин-проводник.